Я не согласен ни с одним словом, которое вы говорите, но готов умереть за ваше право это говорить... Эвелин Беатрис Холл

независимый интернет-журнал

Держись заглавья Кругозор!.. Наум Коржавин
x

ОЖИДАЕТСЯ ЖИЗНЬ

Опубликовано 13 Марта 2009 в 02:09 EDT

 «Читайте Златовратского. Я его лично знаю, это порядочный человек» - давным-давно юмористически запомнилась рекомендация из автобиографической трилогии Горького, данная кем-то юному Алексею Пешкову. А между тем есть-таки опасность (и соблазн) именно к этому свести предисловие к той или иной книге: дескать, автор мне лично дорог и мил, замечателен – помимо им сочиненногo тем-то и тем-то. Стало быть, рекомендую!
Гостевой доступ access Подписаться



 «Читайте Златовратского. Я его лично знаю, это порядочный человек» - давным-давно юмористически запомнилась рекомендация из автобиографической трилогии Горького, данная кем-то юному Алексею Пешкову. А между тем есть-таки опасность (и соблазн) именно к этому свести предисловие к той или иной книге: дескать, автор мне лично дорог и мил, замечателен – помимо им сочиненногo тем-то и тем-то. Стало быть, рекомендую!

Рудольф Ольшевский, Р у д и к был для меня как раз одним из самых милых и дорогих; был вообще одним из лучших людей, которых мне посчастливилось знать, и разлука с ним (та, первая, когда он пока всего лишь уехал – правда, далеко-далеко и, главное, навсегда) оказалась тем более драматичной, что, помимо прочего, явилась приметой общего крушения нашей прежней жизни, разрыва прежних связей. Тем не менее (или тем более) удержусь от мемуарности; надеюсь, что книгу будут читать и люди, лично с Ольшевским не знакомые, и я сам хотел бы быть п р о с т о читателем, постигающим поэта по тому, что он написал.
 К тому же в книге немало такого, что и для меня, хорошо знающего стихи давние, открылось внове.

… Начав читать рукопись, еще не зная, к каким выводам приду, зацепился за строчки в стихотворении «Разбитые зеркала»:

 И мама, будто облако, легка,
 И тяжела, как облако весною,
 Дождем, летящим мимо, или мною,
 И слушает живот ее рука.

 А в следующем стихотворении:

 В белых одеждах родители ходят по саду,
 Нас еще нет, только в них есть предчувствие нас.

 
 Забегая вперед: будь моя воля, так бы и назвал эту книгу: «Предчувствие». Пуще того, по названию одного из стихотворений: «Ожидается жизнь». Да, э т у, увы, посмертную.
 В самом деле:

 Потом поймем, что мир не навсегда,
 Узнаем после, что судьба конечна.
 Ну а пока – шаланда и вода,
 И все, что на земле и в небе, - вечно.

 Положим, это стихи о юности, разрешающей не предвидеть ничего дурного, включая саму смерть. Однако:

 Ко мне, я не знаю, откуда,
 Чем старше я, тем голубей,
 Приходит предчувствие чуда
 Стучащим птенцом в скорлупе.

 И это уже черта не возраста, а характера.

 Ольшевский (как трудно мне называть покойного друга по фамилии!) на всю жизнь, кишиневскую и бостонскую, оставался одесситом. Даже не в смысле весьма ему свойственной живописности восприятия мира, хотя недаром Одесса родила Олешу, Катаева, Бабеля, а не, скажем, Платонова, - нет, главное то, что город детства, легендарный своей праздничностью, словно бы и провоцировал «предчувствие чуда». Вплоть до надежды чудо поторопить.

 «Не открывай глаза, Кларка! Не открывай, потому что начнется судьба. Скучная работа в цирке с риском для жизни каждый день. Со ста граммами для смелости перед полетом под куполом. …Послушай, Клара, скрути в обратную сторону сальто и фляк на узкой дорожке времени. Давайте все попятимся назад и вернемся в те годы, когда судьба еще не начиналась». (Из книги «Поговорим за Одессу».)

 Подобное, кажется, больше пристало не прозе, а поэзии, имеющей право пренебрегать правилами сугубой реальности, - зато в стихах, напротив, желание «попятиться» зафиксируется на уровне, достижимом для каждого из нас. Тем, впрочем, и выразительнее:


 Тускнеющего света вдохновенье,
 Предсумрачного часа красота.
 Мне жалко, что вот-вот через мгновенье
 В природе передвинутся цвета.

 И яркая, и праздничная сила
 Утратится, исчезнут чудеса…

 Те самые, в предчувствии которых продолжается жизнь!

 И станет все таким, как раньше было:
 Водою – воды, небом –небеса.

 («Вода» - и «воды»: ощущаете разницу?)

 Не только по склонности к ассоциациям вспоминаю прозу Евгения Шварца, запись монолога его маленькой дочки:

 «Папа, все, что я делаю, - это только один раз. – Как так? – А больше этого никогда не будет. Вот провела я рукой. А если опять проведу – это будет второй раз. И мы с тобой никогда больше не будем сидеть. Потому что это будет завтра, а сегодня больше никогда не будет?»

 У ребенка это – миг взросления, тем и значительный. «Растущее человеческое сознание», говорит Шварц. У взрослого поэта, чье сознание созрело, – это миг… Наоборот, детскости? Возвращения в детство?

 Так да не так. «Детскость» - похвала слишком затрепанная, чтобы поэты, которым она адресуется, чувствовали себя польщенными. (Не говоря, конечно, об исключениях: «Он награжден каким-то вечным детством» - Ахматова о Пастернаке.) В данном случае можем смело говорить о своей – своей! – философии.

 Да, «остановись, мгновенье». Но какое именно мгновение хочется остановить – или сожалеть, что оно неостановимо?

 Человек, задержавшийся у Рубикона,
Чтоб охладить пересохшие губы в воде, -

таким и именно в этот миг захочет поэт вспомнить Юлия Цезаря (а не то, что вспоминают привычно, отчего и возникло ходовое выражение «перейти Рубикон»). И повторится в поэме «Встреча с бездной»: «Зачем пятидесятилетний Цезарь задумался у роковой реки?»

 А с другой стороны, еще один персонаж «античных» стихов, Одиссей, н е з а д е р ж а в ш и й с я в славном прошлом, где Троя, Елена, полная жизнь воина, то есть, в сущности, не совершивший невозможного, будет чуть ли не с презрительным сожалением, до очевидности жестоко представлен как тот, кто себя потерял, кто всего лишь «старец, возвратившийся в Итаку». Так что ж, не возвращаться, что ли?

 Проще простого истолковать эти стихи как горькое сожаление об уходящем времени (и разве не так?), о неизбежной старости, к которой ты заранее относишься неприязненно, - если бы… Если бы – что?

 Повременим с ответом, ибо у поэта непростые отношения с временем. С возрастом.

 Неудивительно, что поздние стихи Рудольфа Ольшевского жестче «молодых». Приходится то и дело, не в силах ни перепрыгнуть, ни подчас даже переплыть ее, медлить у «роковой реки» - ведь у каждого бывают свои Рубиконы. Не выходит останавливать мгновения счастья – дают себя знать новые и новые разрывы с безмятежным существованием. Сердце сжимается, как тем паче сжималось у поэта-отца, переживающего эмиграцию сына (отцовский отъезд «туда» покуда не замышлялся):

 
 В пересохшей глотке привкус ржавый.
 Телеобыск. Страшно оттого,
 Что в замочной скважине державы
 Виден череп сына моего.

 Или – ощущение, при счастливом характере Рудика (все ж позволяю себе разок интонацию личного воспоминания) долгое время его не посещавшее… Ну, посещавшее не постоянно. Ощущение национальной отторженности:

Вырой возле отцовского дома колодец,
Но прольется когда золотая струя,
Не твоя это будет вода, инородец,
Можешь пить ее, только она не твоя.

 Определив некогда как «странное наказание» - странное, непонятное, не подлежащее нормальному объяснению, – за что-то ниспосланую Богом утрату понимания и взаимопонимания («открыть калитку, постучаться в дом, позвать жену и не понять ответа… Как называлась изгородь вчера? Какое имя дерево имело?»), в дальнейшем приходится встречать «возраст беды», одиночества, когда «можно забывать постепенно слова», «Забываю предметов названья, будто я в этом мире один».

 Почти в точности так же, как другой одессит, Олеша, неисчислимо богатый и щедрый на «названья», сравнения, метафоры, в рассказе «Лиомпа» изобразил оскудение мира, которое наступает с «возрастом беды»: «…Как велик и разнообразен мир вещей и как мало их осталось в его власти». А ведь для поэта вещность мира и есть богатство «названий». «…Он знал: смерть по дороге к нему уничтожает вещи».

 Нет и не будет уже ребяческой веры в чудо бессмертия, приходится даже обращаться к вселенной, словно каясь в грехе: «…Прости из детства выкрикнутый шепот ребенка: «Никогда я не умру!». Но вот на уровне нового возраста, нового опыта трагедии и трагизма (что не одно и то же: перед трагедией, прежде всего трагедией конечности жизни, равны все, но ощутить трагизм как возможность осознать трагедию, даже увидеть в ней обнаженный смысл существования, это дано не каждому) возникает совсем не то, что в молодости составляло основу радости бытия:

 Пока я видеть это небо буду,
 И в море плавать, и топтать траву,
 Не перестану удивляться чуду –
 Случайной тайне той, что я живу.

 Впрочем, здесь, скажем полушутя, - но не более, чем «полу», - словно ставятся чуду условия, при которых поэт согласен считать его чудом: «в море плавать… топтать траву…». Простительные
претензии плоти. И совсем другое дело – вот это:

 Благодарю судьбу за сотворенье
 Из ничего – из ветра и огня,
 Из вечности незрячей на мгновенье,
 На зрячее мгновение меня.

 Кому, какой случайности обязан
 За все, за то, что каплею одной
 Плеснувший через край вселенной разум
 Упал с небес и оказался мной.

 И – вот, может быть, самое главное приобретение поэзии Рудольфа Ольшевского с ее , повторю, своеобразным трагизмом – осознание, что бытие, разумеется, не бессмертно, но… Хотя почему нет? А ежели как бессмертие, так сказать, в обратном движении – но уже без фантастических просьб скрутить в обратную сторону сальто?

 А что – хорошо, одиноко, светло.
 В душе не разорвана нить постоянства,
 И видно, как время уходит в пространство,
 В следы за спиной моей, в слово, в число.

 И нет уже времени - есть времена.
 И я, убежавший из крепости пленник,
 Не только живущих сейчас современник,
 А приговорен за побег этот на –

 Остывшее солнце, слепящую даль,
 Пустынную землю неведомой эры.
 И море, и медленны весла галеры,
 И не умещается в сердце печаль.

 И эта судьба совмещается с той,
 Которой еще не подвел я итога,
 Где мама жила, где орех у порога,
 Где приняло нас бытие на постой.

 То есть:

 Даже если когда-нибудь смерть суждена…

 Отметим упорство – все-таки – нерасставания с детской надеждой,
что бы мы там ни говорили: «даже если когда-нибудь», тройная защита, привет от многократно осмеянного: « если кто-то кое-где у нас порой…» Все равно:
 … Замечательно то, что мы в прошлом бессмертны.

 И еще лапидарнее (поэма «Гипнотизер»): «Мы бессмертны в прошедшем».

 Лукавое утешение (самоутешение?)

 Нет, хоть не исключу этого вовсе. Еще раз скажу: тут философия, которую не назовешь презрительно доморощенной. Любительской. Слишком очевидна благодарная открытость радостям мира, напряжена духовная жизнь, серьезна попытка понять меру случайности и разумности самого факта существования.

 …Должен признаться, что уже много лет назад я, дружа с замечательным прозаиком, человеком много старше меня, который панически боялся приближающейся кончины, специально для него придумал такое утешение: дескать, вот Вы, И.М., уже прожили намного больше того, чем, по-видимому, проживу я, – и какая это удача! Дата рождения – сущая условность, важна продолжительность, не говоря о наполненности, того отрезка времени, который Вам удалось отхватить, - «нет уже времени, есть времена…» Конечно, этих строк Ольшевского я, по незнанию их, не цитировал, но утверждал нечто подобное, радуясь, что – действует!

 Пока не понял, что, утешая, нечаянно сказал чистую правду. Распространяющуюся, в частности, и на меня самого.

 Рудольф Ольшевский эту правду выразил не по нечаянности, не для красного словца, он ее взлелеял и выстрадал, а процесс ее постижения и открытия есть как раз то, что делает поэзию – поэзией. (Которая всегда процесс, а не набор самых красивых метафор и умных мыслей.)

 Кажется, чуть ранее я сгоряча сказал: мол, трагизм, в отличие от трагедии, доступен не каждому. Собственно, так и есть – с одной существенной оговоркой. Дело настоящей поэзии состоит в том, что она, не кичась своей обособленной элитарностью, делает достоянием именно всякого то, что сама чувствует, сознает, открывает. Разумеется, всякого из тех, в свою очередь избранных, кто способен подобное воспринять. И та ясность сознания жизни, смерти, бессмертия, которую обретал и обрел Рудольф Ольшевский, мой Рудик, для меня – в ы с о к и й и н с т и н к т н р а в с т в е н н о г о с а м о с о х р а н е н и я, который необходим человеку (каждому!), чтобы быть человеком. Выше бери: человечеству, чтобы не оскотиниться.

 Допускаю, что в иной ситуации я вычитал бы в книге нечто иное: она многомысленна. Возможно, вытянуть то, что я вытянул, подтолкнуло меня заново испытанное чувство потери, обостренное встречей с «душой в заветной лире». Хотя урок – простите немодное слово, - данный поэтом, который радостно жил, предчувствуя, торопя добро, многое утратил и из сочетания предчувствий и утрат создал действительно философию – еще одно неуважаемое ныне слово – жизнеутверждения, этот урок в нашем безрадостном мире кажется мне бесценным.

 Напоследок, простите, о своем, частном, может быть, и необязательном.

 В одном из «американских» стихотворений, исполненном ностальгии, вспоминаются друзья, ушедшие или оставленные. Например:

 Чтоб на кухне в полшаге от славы
 Пили пасынки СССР.
 И звучала струна Окуджавы,
 И смеялся Фазиль Искандер.

 Чтобы был у работы украден
 Зимний вечер. От пушкинских строк
 Друг сердечный мой, Стасик Рассадин,
 Чтоб всплакнул, удержаться не смог.

 Рудик, я и всплакнул. Спасибо.

2008, Москва

Не пропусти интересные статьи, подпишись!
facebook Кругозор в Facebook   telegram Кругозор в Telegram   vk Кругозор в VK
 

Слушайте

МИР ЖИВОТНЫХ

ИЗ ЦАРЕЙ ЕВРОПЕЙСКОЙ ФАУНЫ - В ЗВЁЗДЫ АНТИЧНОГО ШОУ-БИЗНЕСА (Часть вторая)

Что общего между древними европейскими львами и современными лиграми и тигонами?

Аким Знаткин октябрь 2024

НЕПОЗНАННОЕ

Могут ли законы физики ограничить наше воображение?

Будь научная фантастика действительно строго научной, она была бы невероятно скучной. Скованные фундаментальными законами и теориями, герои романов и блокбастеров просто не смогли бы бороздить её просторы и путешествовать во времени. Но фантастика тем и интересна, что не боится раздвинуть рамки этих ограничений или вообще вырваться за них. И порою то, что казалось невероятным, однажды становится привычной обыденностью.

Сергей Кутовой октябрь 2024

ТОЧКА ЗРЕНИЯ

Стратегия выжженной земли или второй сон Виталия Викторовича

Кремлевский диктатор созвал важных гостей, чтобы показать им новый и почти секретный образец космической техники армии россиян. Это был ракетоплан. Типа как американский Шаттл. Этот аппарат был небольшой по размеру, но преподносили его как «последний крик»… Российский «шаттл» напоминал и размерами и очертаниями истребитель Су-25, который особо успешно сбивали в последние дни украинские военные, но Путин все время подмигивал всем присутствующим гостям – мол, они увидят сейчас нечто необычное и фантастическое.

Виталий Цебрий октябрь 2024

ОСТРЫЙ УГОЛ

Методы дрессировки человека

Подчинить себе других намного проще, чем сохранить собственную свободу.

Сергей Дяченко сентябрь 2024

Держись заглавья Кругозор!.. Наум Коржавин

x

Исчерпан лимит гостевого доступа:(

Бесплатная подписка

Но для Вас есть подарок!

Получите бесплатный доступ к публикациям на сайте!

Оформите бесплатную подписку за 2 мин.

Бесплатная подписка

Уже зарегистрированы? Вход

или

Войдите через Facebook

Исчерпан лимит доступа:(

Премиум подписка

Улучшите Вашу подписку!

Получите безлимитный доступ к публикациям на сайте!

Оформите премиум-подписку всего за $12/год

Премиум подписка